После того как этот лагерь отслужит свое и будет свернут, именно Томск собирались сделать резиденцией эмира до той поры, пока он не переберется оттуда в Иркутск – столицу восточной Сибири.
Увенчанный пышными плюмажами, развевавшимися на ветру, подобно веерам, шатер Феофара, задрапированный широкими полотнищами сверкающей шелковистой ткани, которая свисала с витых шнуров, украшенных тканой золотой бахромой, возвышался над всеми соседними шатрами. Это пышное сооружение красовалось в центре обширной поляны в окружении великолепных берез и громадных сосен. Перед этим шатром на лакированном столе, инкрустированном драгоценными камнями, лежал раскрытый Коран, священная книга, чьи страницы представляли собою тончайшие золотые пластинки с изящной гравировкой. А вверху развевался четырехцветный флаг с эмирским гербом.
Ближе к краям поляны полукругом располагались шатры важных бухарских сановников. Здесь обитали главный конюший, имеющий право следовать за конем эмира вплоть до самого дворца, старший сокольничий, держатель эмирской печати, главнокомандующий от артиллерии, верховный советник, коего правитель удостоивает своего поцелуя и дозволяет появляться перед ним с развязанным поясом, «шейх-аль-ислам», глава всех улемов, представитель священнослужителей, «верховный кази», наделенный полномочиями в отсутствие эмира разрешать все споры, возникающие между военными, и, наконец, главный астролог, чьей важной обязанностью является всякий раз, когда шах соберется куда-нибудь отправиться, вопрошать звезды о том, благополучно ли будет сие начинание.
Когда пленников привели в лагерь, эмир пребывал у себя в шатре. Он не показался. И это было, несомненно, к лучшему. Любое его слово или жест могли быть не иначе как сигналом к какой-нибудь кровавой расправе. Но он окопался в своем уединении, составляющем один из атрибутов величия восточных правителей. Тот, кто не мелькает перед глазами, внушает восхищение и, главное, боязливый трепет.
Что касается пленных, им предстояло томиться взаперти в каком-нибудь огороженном загоне и, подвергаясь дурному обращению и всем капризам погоды, почти без пищи, ждать, когда Феофару заблагорассудится заняться ими.
Самым послушным, если и не самым терпеливым из всех, был, разумеется, Михаил Строгов. Безропотно позволил, чтобы его вели, ведь шел-то он при этом туда, куда хотел, притом в условиях такой безопасности, на какую свободным никак не мог бы рассчитывать на дороге из Колывани в Томск. Убежать до прибытия в город значило бы рисковать угодить в лапы рыщущих по степи эмирских разведчиков. Восточная граница территории, оккупированной ханскими войсками, не заходила дальше восемьдесят второго меридиана, проходящего через Томск. Следовательно, если Михаилу Строгову удастся пересечь этот меридиан, он сможет рассчитывать, что окажется вне вражеской зоны, беспрепятственно переправится через Енисей и доберется до Красноярска прежде, чем Феофар-хан завладеет этой провинцией.
«Мне бы только попасть в Томск, – твердил он себе, стараясь унять порывы нетерпения, совладать с которыми было подчас трудно, – там уж минутное дело – прорваться через аванпосты. Надо выиграть у Феофара и Огарова двенадцать часов, всего-то двенадцать, мне этого хватит, чтобы обогнать их в Иркутске!»
Чего Михаил Строгов и вправду боялся больше всего, так это присутствия в ханском лагере Ивана Огарова, а он должен был там присутствовать. Кроме опасения быть узнанным, срабатывал какой-то инстинкт, нашептывавший ему, что этот предатель – его главный противник, которого важнее всего опередить. Михаил также понимал, что слияние частей полковника Огарова с войском Феофара существенно усилит захватчиков: кактолько это объединение произойдет, они всей массой обрушатся на главный город восточной Сибири. Таким образом, все беды, каких можно было ожидать, угрожали именно с этой стороны. Поэтому он ежеминутно прислушивался, не раздадутся ли какие-нибудь фанфары, возвещающие о прибытии союзника эмира.
К этой мысли добавлялись тревога о матери и воспоминания о Наде: одну захватили в Омске, другую умыкнули на лодке посреди Иртыша. Теперь она, без сомнения, тоже в плену, как и Марфа Строгова! А он ничего не мог для них сделать! Сужденоли ему когда-нибудь вновь ихувидеть? Он не осмеливался думать об этом, но сердце страшно щемило.
Гарри Блаунта и Альсида Жоливе доставили в лагерь эмира одновременно с Михаилом Строговым. Их недавний попутчик, взятый заодно с ними в телеграфной конторе, знал, что они заперты в том же загоне, охраняемом целой оравой часовых, но общения с ними не искал. Для него, по крайней мере, сейчас, мало значило то, какое мнение о нем должно было сложиться у них после той стычки в Ишиме, на почтовой станции. К тому же он предпочитал быть один, чтобы, если представится случай, и действовать в одиночку. Поэтому он держался от них в стороне.
Альсид Жоливе с той минуты, когда его собрат, только что стоявший рядом, свалился на пол, непрестанно расточал ему свои заботы. Гарри Блаунт всю дорогу от Колывани до лагеря, то есть несколько часов пути, брел, опираясь на руку своего соперника. Поначалу он пробовал ссылаться на свой статус британского подданного, но убедился, что оттого никакого проку, когда имеешь дело с этими варварами, которые ни на что не реагируют, кроме сабельных ударов и уколов пикой. Итак, пока корреспонденту «Дейли телеграф» пришлось разделить общую участь, даже если позже он и не преминет потребовать сатисфакции за подобное обращение. Но тем не менее этот путь дался газетчику очень тяжело, ведь рана сильно болела, и без поддержки Альсида Жоливе ему бы, пожалуй, до лагеря не дойти.